АЛТАЙСКИЕ ЭТЮДЫ
- Подробности
- Просмотров: 2891
Г.Д.Гребенщиков
Чуйский тракт
От Бийска до села Смоленское идет равнина, а дальше степь уже заволновалась и, переходя в холмистые антресоли, становится все более пересеченной небольшими оврагами. От Белокурихи трактовая дорога вскидывается уже на высокую, хотя и спокойную гриву, явно ведущая к первым высоким грядам горного Алтая.
Еще за шесть – за семь верст от села Алтайского вы чувствуете себя на волнах гор, все более суживающих горизонт и переходящих в высокие, морщинистые гребни. Перед селом большой перевал, с которого вы в последний раз видите широкий простор оставшееся позади равнины и ныряете в глубоко лежащее в долине речки Каменки село Алтайское.
Здесь волны гор еще выше, еще теснее, и некоторые из них, синея мохнатыми склонами, увенчаны только что поднимавшимися из долины туманами, превратившимися в легкие и свободные облака.
И вот, миновав длинное и бойкое торговое село Алтайское, вы поворачиваете от него влево, переходите через два моста Каменку и идете к воротам поскотины. Старый, наивно улыбающийся дед отворяет вам ворота и робко просит:
- Дай че-нибудь! Копейку… Либо пряник…
Теперь мы выехали в долину реки Сарасы. Здесь она довольно широкая и замкнута отлогими, покрытыми пашнями холмами, но через три-четыре версты долина круто уводит нас вправо, где вы видите стиснутое горами село Сараса. Это и есть двери Чуйского тракта. Больше вы не увидите ни степного простора, ни спокойной равнины.
Чем дольше едете вы по Сарасе, тем уже долина речки того же названия, тем капризнее вьется торная дорога, то и дело взбегает на крутые карнизы гор и перепрыгивает через светлую говорливую речку.
Горы огромны, изрыты глубокими складками, одеты в сочные пестрые травы, унизаны щеткою леса, хотя и редкого, и лишь отчасти хвойного, и забронированы седыми утесами, верхние наслоения которых покрыты бурыми мхами и разрумянены августовским шиповником…
Вот неожиданно появляется сбоку глубокое ущелье и из него несется какой-нибудь ключ, утопая в Сарасе. Вот подбежавшая к утесу речка отбрасывает дорогу куда-то в сторону, пряча ее в густом ивняке или березняке, а телеграфные столбы ровными аккуратными и большими шагами степенно ведут вас дальше и бережно несут на головах своих тоненькую певучую струну, эту волшебную нитку перебрасывающую человеческие желания и мысли за тысячу верст в одну минуту. А на струне как знаки препинания сидят пташки: ласточки – как многоточия, ястреба – как жирные запятые…
И так, виляя по ущелью, ныряя по оврагам и цепляясь за крутые склоны гор, ведет вас Чуйский тракт все дальше, все в более голубоокие теснины, все в более горные волны…
Речка Кыркыла с небольшим селением. Тесный овраг, по которому копанцем сделана дорога, а навстречу огромный гурт жирных, крупных быков. Разъехаться негде. Вы жметесь к изгороди и ждете, пока черноглазые, рогатые и безрогие быки толкаясь и стуча копытами, пестрой толпой не пройдут мимо… Некоторые боятся и встают на крутик, а оттуда вместе с россыпью снова скатываются на копанец…
- Сыля-а! – и длинный бич всадника громко щелкает, будя горное рассыпчатее эхо…
- Откуда гоните?
- Из Абая!..
- Куда?
- В Ново-Николаевск!
- А большая ли партия?
- Шестьсот… Сыля-а!
Вы ждете долго, немного подъехав, опять стоите, а живое мясо покорно лезет и лезет, неторопливо и степенно к своей нехитрой и страшной цели…
Вот прошли все, а через две версты – новая партия…
Село Комар, совсем раздавленное узким, кривым и щебенисто-серым ущельем. Речка Комар гремит и дорогу тракта уводит с Сарасы.
Известняк копают у самого села, и повисшие над домами утесы – все как в сметане вымазаны – белые… У ворот поскотины мальчуган в грязной рубашке, босой и без шапки:
- Дай че-нибудь!..
Подъем все круче, дорога извилистее, а через три версты еще Комар, второй.
- Почему это?
- Второй-то? Ишь, там негде, тесно!..
Отсюда начинается еще более крутой и длинный подъем, вскоре приглашающий вас встать с экипажа и пойти пешком. Лошади еле везут пустую телегу и часто останавливаются. Мышцы трясутся, более часто вздуваются, а ноздри расширились и покраснели.
- Ну, еще!.. Гоп!..
Долго, утомительно подвигаетесь, а дали все растут, все отодвигаются, все более голубеют…
По Сапожникову здесь более 1000 метров над морем.
За перевалом Комар сейчас же крутой, длинный спуск Кулогош, с красивыми, зелеными и волнисто-очаровательным пейзажем вблизи и вдали. Затем опять подъем и крутой в полугоре поворот налево, где дорога идет узорчатым карнизом и где, то и дело, встречают вас гигантские лиственницы с засохшими, остро-торчащими вершинами… Многие попадали и выполняют роль дорожных барьеров…
И вот здесь же еще более длинный, волнистый, извилистый и крутой спуск в долину речки Ахтела… Он идет верст пять, увлекая вас все в более красивые, живописные и красочные волны пашен, лугов, горных склонов, скалистых берегов речки и зеленых нежно-изящных складок небольших певучих ручьев…
После небольшого двухэтажного подъема вы снова находитесь на высоте, и перед вами встают уже новые, уже более величественные пейзажи ожидающих вас впереди гор.
И новый, еще более волнистый и крутой спуск, который, который после пяти верст бешеной скачки втыкает вас прямо в Чергу.
Ах, какие дивные окрестности у этого невзрачного, разбросанного по косогору села. Как раз здесь речка Черга соединится с Семой, чтобы через 12 верст крутого течения вместе утонуть в зеленых волнах Катуни.
Отсюда дорога идет правым берегом реки Семы вверх по ее течению вплоть до Шаболиной, и картины ее окрестностей все так же живописны, причудливо-поэтичны и ярко-красочны.
Вот на зеленой лужайке у дороги кормят лошадей ямщики. Обоз длинный, в полсотни таратаек, и лошади, гремя колокольцами и бубецами, пасутся на цветистом косогоре, а ямщики тесным кружком сидят возле костра, сушатся.
- Откуда едете?
- Из Кяхты!
Они везут шелковые ткани из Китая. Едут шестой месяц, так как от Кяхты до Кош-Агача – русско-китайской таможни – 2500 верст, которые они шли на верблюдах вьючно. Едут в Ново-Николаевск, откуда повезут обратно новую кладь, преимущественно железную, главным образом посуду и капканы для ловли сурков в Монголии… Самая большая цена за пуд провоза клади от Кяхты до Ново-Николаевска – 6 рублей, а малая – 4 рубля. Таким образом, одна лошадь, пройдя более чем 3000 верст заработает от 50 до 75 рублей. При этом, если считать средний срок ее пути в четыре месяца, то день она “зарабатывает” приблизительно от 50-ти до 75-ти копеек.
- Не много же!
- А куда деваешься, привыкли!..
- На Алтае еще ладно, корм хороший, а вот там, в монгольских песках, трудно… Кабы не верблюды и ходить нельзя было бы!..
- А какая же самая красивая дорога?
- Чуйский тракт! – в голос ответили сразу трое, а один пояснил:
- От таможни сразу будет голая, песчаная степь. И лесу там больше нигде не встретите.
Тогда я вспомнил, что Кош-Агач по-киргизски, значит:
- Прощай дерево!..
- Так оно и есть! – подтвердили ямщики. – Когда там едешь, так и песни-то не поются как-то… И все думаешь, когда опять увидишь Чуйскую дорогу…
И это было сказано совершенно серьезно, и я понял, как скучных равнинах должен тосковать по дымчатым ущельям сказочно-прекрасного Чуйского тракта!
Поселок Артыбаш
Из записок туриста
От села Кебезень идет дорога к северному концу озера Алтын-Коль (Телецкое озеро), где на самом берегу раскинулся небольшой поселок Артыбаш.
От Кебезеня до Артыбаша можно проехать двумя путями: берегом реки Бии или прямо через горы. Первый путь более интересен, потому что он часто идет бомами, с которых открываются великолепные виды на знаменитые Бийские пороги. Но, к сожалению, путь этот была испорчен, и нашей экскурсии пришлось избрать второй.
Рано утром оставили мы живописное селение Кебезень и выехали в Артыбаш. Сначала проехали большую девственную сосновую рощу. Потом широкую равнину, с которой виднелись гребни кудрявых лесистых гор и, наконец, въехали в чернь. Дорога отвратительная. Один перевал сменяется другим. Узкая тропа местами повреждена свалившимися столетними гигантскими деревьями, вывороченными с корнями ветром. Временами мы поднимались на самую вершину хребта, тогда по сторонам открывался вид на соседние горы. Но вот -- последний перевал. Кони быстро несутся вниз. Попадаются отдельные юрты. Поворот направо и перед нами, блестя на солнце, раскинулась стеклянная гладь озера. Какая удивительная мягкость тонов и какое разнообразие цветов.
В Артыбаше мы остановились в одном из домов переселенцев-белоруссов. Весь поселок состоит из 5-6 русских домов и нескольких инородческих юрт. Инородцы живут бедно. Скота у них мало и жители больше занимаются рыболовством, охотой, перевозкой экскурсантов и кое-каких товаров по озеру. Все это дает не очень большой доход. Благодаря смешением с русскими прасолами и благодаря частым подачкам богатых экскурсантов Артыбашцы испорчены и в высшей степени нахальны.
Поселок совершенно отрезан от культурного мира и живет своей маленькой однообразной и захолустной жизнью. Разве какой проезжий человек кое-что порасскажет, впрочем, новостями артыбашцы мало интересуются. Они на всякого нового человека смотрят, прежде всего, с материальной точки зрения: сколько с него можно брать за услугу, квартиру и пищу.
Нужды просвещения и религиозные потребности совершенно не удовлетворяются. Разве что изредка кто-то из артыбашцев случайно побывает в кебезенской церкви. Что касается инородцев, то они, кажется, и забыли, что христиане.
Напившись чаю, часть нашей экскурсии вздумала прокатиться по озеру и, кстати, посмотреть пороги в том месте, где Бия выходит из Телецкого озера.
Был тихий теплый июльский вечер. Солнце начало скрываться за соседними горами. Его лучи бросали на землю прощальные отблески и придавали природе, чудные поздние цвета. Мы тихо скользили по темнеющей поверхности озера. Роскошные картины и свежесть воздуха наполняли душу чувством спокойствия и удовлетворенности. Все бури и волнения серенькой человеческой жизни исчезли как тень. Сердце радостно билось. Было желание кричать этим безмолвным горам и тихим водам озера, громко и вызывающе. По зеркальной поверхности озера расходились круги от играющей рыбы. Лодка, кокетливо наклонившись на бок, плавно двигалась вперед. Чем дальше мы плыли, тем заметнее становилось течение воды. Издали доносился еле уловимый шум. Шум этот делался все слышнее и слышнее и, наконец, мы, сделав поворот за скалу, увидали пороги. Плыть дальше было опасно. Течение становилось все стремительнее и могло вынести лодку на пороги. Мы причалили к берегу и пошли до порогов пешком. Шум все усиливался. Вот мы у порогов. Бия сердито вырывается из озера. Вода свергается с нескольких невысоких террас, со злобой ударяется о подводные камни, пенится и крутится, обнимает холодные камни и летит дальше с ужасной быстротой. На протяжении десятков верст быстро мчится многоводная Бия, борясь с каменными преградами. Наконец, стремительно вылетает на простор, широко разливается и медленно попадает в объятия Оби.
Кан и Ябоган
Канская долина представляет громадную котловину, окруженную со всех сторон горами. Площадь, по всей вероятности, занимает никак не менее 30 квадратных верст, если не больше. Общий вид ее чрезвычайно живописен, особенно если смотреть с южной стороны, с горки. Далеко-далеко простирается почти ровная зеленая поверхность, на которой там и сям выделяются, то отдельные точки, то сплошные мазки, как на картине, - это бродит калмыцкий скот, которого в долине пасется, как говорят, не менее 30-40 тысяч голов. Изредка, кое-где среди зелени, блестит, как секло, вода, окаймленная темно-зеленым камышом. Это озерко-болотце служит приютом громадному количеству водной и болотной птицы.
В южном конце долины, почти у самых гор, находится довольно большое озеро (около 3000 кв. саж.), под вечер обычно сплошь покрытое варнавками и кряковыми утками. Это озеро вместе с другими, которых тут более 200, некогда составляло одно, заливавшее всю долину. Постепенно затем оно дренировалось. Оттого верхний слой этой долины кочковат, а в некоторых местах сохранились трясины.
Мимо большого озера тянется от Черного Ануя Уйманский тракт. По обеим сторонам его, на расстоянии примерно версты от озера, по направлению к селу Черный Ануй идут бугры, которых я насчитал более 60. Бугры идут рядами, почти параллельно дороге.
Но меня манила в долину, кроме ее красоты, дичь. Впрочем, охота была неудачной, так как за неделю до моей поездки прошел град, разогнавший всю птицу. К довершению же неудачи, я чуть не утонул в одной трясине.
В Канской долине я пробыл почти целый день. К вечеру погода стала портиться, пошел небольшой дождь, почему я немедленно и уехал.
При такой погоде ехать 5-6 часов до дому не хотелось, а потому я заночевал в Кане у родственника Егора Сергея Вырышева, человека бывалого и знающего калмыцкий быт до тонкости. Когда я рассказал ему о своей неудачной охоте, он предложил мне побывать на Ябоганском озере.
Желание поохотится, а также рассказ Николая Басаргина об абыс ябоганском и чудные свойства этого озера заставили меня совершить еще одну поездку на Ябоган, до которого от Тюдралы считается верст 35.
Дорога на озеро идет через Усть-Кан. В виду того, что за четыре дня до нашей поездки туда шли дожди, мы не могли рассчитывать благополучно переправиться вброд через Чарыш (брод находится в 5-6 верстах выше Кана), то решили ехать из Кана на прямой Уйманский тракт, то есть через Канскую долину. Отъехав от селения версты четыре, мы свернули вправо, на юго-восток. Дорога шла все время по долине с легкими подъемами. Путь этот ничего особенного не представляет. Верстах в 6-7 от Канской долины по дороге мы встретили целый ряд бугров, расположенных как раз посредине долины, в ее продольном направлении. Через пять часов езды достигли мы, наконец, Ябоганской долины, напоминающую, во всех отношениях, Канскую: и направление, и величина, и ограничение долины горными хребтами, почва - все это было, как в Канской долине. Озеро - цель нашей поездки - находилось почти в самом восточном конце долины, с левой стороны реки Ябоган. Было уже совсем темно, когда мы подъехали к озеру, но все же можно было на нем различить стаи спящей птицы. На ночевку расположились мы на берегу, у избушки, построенной несколько лет тому назад канским богачом М. для своих приказчиков.
Мы проснулись с восходом солнца. Со всех сторон долины начал подниматься туман, который был настолько густ, что на расстоянии 50-100 шагов ничего не было видно. Постепенно он поднимался все выше и выше и, наконец, высоко-высоко повис над нами в виде большой белой пелены.
Озеро оказалось небольшим. Диаметр его, измеренный зимой Н. Басаргиным, равнялся 50 саженей. По форме оно напоминало блин. Вода в озере чрезвычайно прозрачна и от большой глубины кажется черной. Дно озера, с обрывистыми берегами, напоминает большую воронку и такое глубокое, что Н. Басаргин, ловивший зимой рыбу, не мог достать дна при помощи веревки длинною до 17 саженей. Рыба в озере - таймени, хариусы и пр. - водится в большом количестве.
Лет 25 тому назад, по словам Н. Басаргина, на берегу этого озера жил абыс, калмыцкий жрец, про которого говорили, что он мог приводить воду в озере в волнение, показывая разные чудесные явления на нем и т.п.
Этот абыс раз как-то в озере увидел двух коней, утонувших за два года перед тем в Тенгинском озере, почему и стал после этого утверждать, что Тенгинское озеро сообщается с ябоганским при помощи подземного хода.
Проведал про чудеса этого абыса какой-то канский священник-миссионер. Он явился на озеро, отслужил с его четырех сторон молебен, поставил деревянный крест и стал уговаривать абыса принять православие, напирая главным образом на то, что Бог христианский сильнее Бога калмыцкого, и предложил ему теперь, после освящения озера, испробовать это. Абыс вышел из своей юрты на берег и приказал озеру прийти в волнение. Но к своему изумлению, увидел, что озеро оставалось спокойным.
Как ни молил абыс, в течение нескольких дней, своего Бога заступиться за поруганную честь и показать, что он выше христианского Бога. Ничего из этого не вышло. Через год абыс принял христианство.
Упомяну про еще одно свойство озера. Лодка, находящаяся на середине его, без видимой причины прибивается к берегу, точно вода в середине озера поднимается снизу и этим движением прибивает ее к берегу.
Охота наша удалась, можно сказать, на славу, но дичи есть нам не пришлось - мясо варнавок так было невкусно (отзывалось тиной), что мы отдали все настрелянное нами калмыкам.
В семь часов вечера мы покинули озеро и в двенадцатом часу ночи были уже в Усть-Кане.
У вечных снегов
Из путешествий по Алтаю
Из узкого окна своей, расписанной какими-то цветами и птицами, избы я часто гляжу в бинокль за деревню, в даль, и невольно взгляд мой тянется к небу, в которое ушли белоснежные хребты... В ясную, безоблачную погоду больно режет глаза этот вечный и ослепительно белый снег, и потому я опускаю глаза ниже, на безжизненные альпийские поля, где сереют россыпи и желтеют гнилистые обвалы... Взгляд падает еще ниже, на границу леса, где ярко-зеленой лентой обвивают склон пышные луга и острыми пиками маячат погибшие от холода кедры и лиственницы: родившись ниже - они за десятки лет вытянулись в слой холода и поплатились жизнью за свое дерзанье...
Еще ниже смотрю я, и бесконечной панорамой тянутся морщины мохнатых склонов, будто зеленое, поросшее крупной шерстью, тело какого-то великана... Еще далеко поодаль хребта, на котором горные складки пойдут еще гуще и тенистее, и на котором бесчисленные ручьи превратились уже в грозные, гремучие потоки.
Но вот взгляд мой спустился ниже подола хребта, где гуще и выше леса, где широкой волною падают последние террасы и отлогие раздольные луга бегут сюда под самую деревню, откуда я гляжу... И опять медленно и неотрывно бинокль мой идет вверх...
- Ты чего там выглядываешь все?..
Отнимаю от глаз бинокль. У окна стоит хозяин, Евлан Минеич, богач и старовер. Немножко иронически улыбается, берет в руки бинокль и плешиной поворачивается ко мне.
- Фу-у, братец ты мой, горы-то вот тут и есть... Ишь-че, а!.. Лошадей искать, когда уйдут в горы, хорошо!..
Отдает бинокль, поглаживает черную боярскую бороду, задумывается.
- Ну, вот еще о чем я спрошу тебя, - начинает, повысив тон, - Спасенье не в обряде, а в добрых делах... Ну, хорошо: вот, например, так будем говорить, - Пришел ко мне в избу киргиз, сел со мной за стол и стал бы из одной чашки хлебать, а я бы ему ничего не скажи!.. Как это по-твоему, а?..
- По-моему, грешнее будет, если ты его выгонишь из-за стола, а если посадишь, это - доброе дело...
- Тьфу!.. Да не токмо што посадить, я их и в избу-то, поганых, не пускаю!..
Наступает неловкое молчание, которое тотчас же мой хозяин нарушает, меняя тему.
- А ты тут во время ночи тайком не куришь? - и при этом хитро, испытующе улыбается.
- Нет, я совсем не курю!..
- Совсем?!. И никогда не курил?..
- Никогда!
Делает строгое лицо, опирается на подоконник и смотрит прямо в глаза.
- Вот доброе дело, милый сын... Эк, ведь, тебя Господь-то надоумил, а!..
Но все-таки я чувствую, что всовывая в окно свою голову, он принюхивается, не пахнет ли табаком? Но убедившись, что не пахнет, весело продолжает беседу.
- Зачем ты сюда приехал?.. Чего тебе в Омске не жилось, а?.. - Скажи пожалуйста... Неужели тебе тут не скушно!!.
В это время распахиваются ворота, и дружной гурьбой вбегает стадо коров. За воротами слышится крик работницы киргизки:
- Гоу, гоу, гоу!.. - это она скликает телят, а коровы жадно набрасываются на воду, что светлым ручьем бежит через двор.
Евлан Минеич отходит от окна и кричит на пастуха-киргиза, который въезжает верхом на худой, как у Дон-Кихота, лошади.
- Ты пошто не напоил их там?.. Мало тебе речек-то было?.. Ах, он, орда остроголовая!..
Киргиз молча и флегматично, подняв "союл" (палку), продолжает медленно ехать к коновязи, с каждым шагом пиная свою лошадь в худые бока...
Евлан Минеич поспешно подходит опять к окну и деловито спрашивает:
- Ну, ты поедешь завтра с нами в маральники-то?.. Рога смотреть?..
- Обязательно! - кричу я, обрадовавшись этому, долго желанному случаю...
- То-то, только смотри, раньше вставай!..
- Куда это? - проходя мимо и улыбаясь, спрашивает хозяйка, но не дожидаясь ответа, торопится к коровам, в руках подойник и ломоть хлеба.
- Агашка! - кричит она дочери, - Беги, зови скорее баб-то, доить надо!..
Ее красный сарафан, босые толстые ноги и рогатая повязка на голове мелькают уже за коровами, а Евлан Минеич смотрит ей вслед и, подмигивая мне, шутит:
- Вот поживешь у нас с годик, мы тебя на экой же мягкой женим!.. На "своды"*! А?
И уходит, рассыпая негромкий добродушный смешок.
Склоны гор порозовели, а из-за них выплыли оранжевые облака и стали кутать собою белые вершины, как бы ревниво пряча их от поцелуев закатывавшегося солнца...
Всего нас пятеро: кроме меня и Евлана Минеича, - его сын, крепкий, как кедр и осанистый, как древнерусский витязь, Харитон Евланыч, их сосед Сидор Григорич и работник-киргиз.
Я еду последним и слышу, как Сидор рассказывает Харитону и Евлану какую-то смешную историю и даже, копируя кого-то, повод бросил и жестикулирует. Слушатели смеются и время от времени Евлан осудительно ругается.
- А-а, будь они прокляты со свету!..
Сидор продолжает:
- ... Утром, чуть свет, а он без опояски, босиком идет мимо меня и свистит во всю головушку... Потом зашел к себе во дворишко, - у меня из дома-то все видно, - подкрался к амбару, где "она" спала, да и заревел песню... Вот, смотрю я, она оттуда и вылазит, простоволосая, к нему и давай петь оба... Ха-ха-ха!.. Потом, слышь, обнялись и пошли с песнями по улице...
Харитон строго скрепляет:
- Уж и правда говорится, што: "кому на ком жениться, тот в того и родится"...
Лошади в это время шли по крутому обрыву и то и дело виляя по узенькой горной тропе, тяжело дышали и останавливались. Хотелось слезать, чтобы было легче лошадям, но веселый разговор спутников, их смех и шутки действовали ободряюще: очевидно, для лошадей дело привычное.
Мы ехали еще в пределах леса, и картина гор здесь была совсем не похожа на ту, какая казалась в бинокль. Внизу, прыгая с яра на камни и с камней на мертвые деревья, ревела какая-то речка, под ногами вилась узенькая, спрятанная в высокой сочной траве, тропинка, то и дело карабкаясь на крутые обрывы, а вверху тихо и ласково шумели хвойные верхушки кедров и лиственниц... Громадные муравьиные кучи, гнилые буреломы, черные и красные смолистые пни и угрюмые, поросшие бурыми мхами, камни чередовались друг с другом... Русские люди, не умолкая, беззаботно о чем-то говорили, а смуглый киргиз тягуче и монотонно тянул какую-то родную песню... И его черные, как бы полусонные, глаза смотрели прямо перед собою, на гриву лошади.
- О чем он думает? - беспокоил меня этот вопрос... - О том ли, что не кочует он свободно, как другие, имеющие свой скот киргизы, или о том, что, за неимением средств на калым, все еще не может взять себе жены?.. О том ли, что некогда места эти населяли одни смуглые предки, или о том, что, ставши слугою русского мужика, он совсем забудет о степных просторах?
Тропинка ползла по совсем отвесному обрыву, и даже веселый разговор оборвался. Евлан Минеич опасливо глядел вниз и что-то бормотал себе под нос: может быть, молитву, а, может, ласкал свою лошадь.
Местами, где толстые вьюки и сумы задевали за стволы деревьев, лошади сами останавливались, пока седоки отцепляли сумы и, придерживаясь за дерева, чукнут на них. Иногда из-под копыт с дорожки срывались камни и, падая вниз, увлекали за собою взгляд... Тогда кружилась голова, и сердце слегка замирало... Лучше всего было глядеть назад, где посиневшие и затуманенные долины как бы провалились, и все тона слились в один лиловый тон, а высокие и стройные леса казались просто мелкой травкой...
Наконец, граница леса кончилась. Тропинка пошла ярко-зеленым и цветистым альпийским лугом. Кое-где в глубоких морщинах лежит оледенелый снег, и чувствуется как-то совсем иначе... Хочется хоть небольшой, но ровной площадки, где бы можно отдохнуть спокойно от продолжительного нервного напряжения, но спутники уже снова весело разговаривают и все едут, все лезут куда-то выше, по обрывистому и бесконечному косогору...
- Ну, что скоро перевал?
- Фу-у!.. Еще поскребем в затылке-то!.. К обеду, разве!..
Не так за себя, как за своего "Бураго", беспокоился я. Купленная вдали от Алтая, лошадь моя едва ли была привычна к таким поездкам. На шее, на боках и на спине у ней была пена, мышцы тряслись и дыхание перешло в хрип. Казалось, что она вот-вот падет.
Я отстал... А когда все мои спутники скрылись за первым косогором, я почувствовал себя страшно одиноким среди этой дикой, безжизненной пустыни. Конечно, они должны меня дождаться, если оглянуться назад, а как долго не оглянутся?.. Догнать их здесь немыслимо!.. И я, взяв в повод лошадь, пошел впереди ее, но как это было смешно!.. Лошадь то и дело толкала меня, я падал, хватаясь руками за камни и казался в собственных глазах чрезвычайно карикатурным... Сел в седло и потихоньку поехал...
Было уже должно быть очень поздно, когда я подъехал к своим спутникам, которые ожидали меня на вершине седловидного перевала у громадного снежного поля. Еще далеко внизу меня окутал мглистый туман и стал осыпать мельчайшими пузырьками влаги. Я едва мог видеть под ногами лошади узенькую тропинку, которая, впрочем, на голых каменьях часто терялась, но выручала лошадь, шедшая, видимо, по следам передних лошадей, благодаря своему чутью...
Стало совсем холодно и какой-то острый, не сильный, но настойчивый и холодный ветер пронизывал меня насквозь...
- Вот добро!.. - встретил меня смеющийся Евлан Минеич, - А мы думали, што ты к "Михайлушке" на перепутье заехал... Давай, паря, грейся, или иди сюда под камень!..
И он из пазухи вытащил и подал мне полкалача, которому я очень-таки обрадовался...
Где-то журчала вода, выбегая из снега, завывал сердитый ветер, и потели камни от сплошного непроглядного тумана... Лошади стояли в неудобных позах прямо на тропинке, пряча морды друг дружке под хвост... Затем крупными хлопьями пошел снег и не стало видно ни зги...
Спутники мои продолжали свой бесконечный разговор, шутили, смеялись, грелись в борьбе друг с другом... И славно было чувствовать себя возле них на этой высоте в облаках и у вечных алтайских снегов.
К маральникам, за хребет, мы спустились глубокой ночью.
В долине реки Куюм
Из записок туриста
Небольшая красивая горная речка Куюм впадает в Катунь в двух верстах от селения Элекмонар. Я попал в долину Куюма, чтобы послушать тамошних алтайских певцов и посмотреть камланье.
Население долины инородческое, отодвинуто русскими от устья Куюма вверх, верст на десять. Инородцы, все без исключения, язычники и живут старой патриархальной жизнью. Нередко здесь можно услышать звуки бубна и дикие заклинания шаманов. По вечерам в тесных закоптелых юртах распеваются алтайские былины под аккомпанемент тадшю (бандуры). Певец увлекает своих слушателей рассказами о подвигах национальных героев и возбуждает в их душе целый рой чувств.
Инородцы здесь более-менее зажиточные, что объясняется изолированностью их от русского элемента. Летом женщины заняты приготовление жизненных припасов на зиму: крута, пыштака, тапжана. Крут составляет один из необходимейших продуктов и заменяет алтайцам хлеб, которого они совсем не имеют. Разве изредка пекут пресные лепешки из перетертого на ручных жерновах ячменя. Так как печь у алтайцев заменяет простой очаг или костер, то лепешки эти пекутся на нем в горячей золе. Крут приготовляется так. Сначала квасится недели две в грязных кадках или кожаных мешках "арчамаках" кипяченое молоко. Когда оно скиснется, то его выливают в котел, который потом плотно закрывается. Котел этот ставится на огонь и соединяется деревянными трубками с двумя чугунными кувшинами, поставленными в холодную воду. Через некоторое время в кувшинах получается "арака", (вино), а в котле - творог. Творог прессуется, потом высушивается и сбивается в небольшие кружочки. Эти кружочки кладутся вверху юрты над костром и в течение нескольких недель коптятся, а потом подвешиваются вверху юрты целыми связками. Каждая хозяйка старается возможно больше припасти крута, чтобы гарантировать себя от зимней голодовки. Время заготовки крута, есть самое счастливое время для мужчин, которые тогда не знают предела пьянству, ездят друг к другу в гости, скачут по горам и везде с собой возят запас "арака" в кожаных фляжках. Как ни дорожат хозяйки "припасом", во время этого разгула добрая половина его съедается и зимой волей-неволей приходится голодать. В этом отношении алтайцы замечательны тем, что выработали привычку: съедать зараз огромное количество пищи, но зато без особого труда они переносят и долгие голодовки. Осенью мужчины уходят на промысел и, в общем, живут той своеобразной алтайской жизнью, с которой читатель знаком из прежних моих корреспонденций. Долина Куюма замечательна во многих отношениях. Здесь можно найти богатый этнографический материал, что отчасти сделано нынешним летом экспедицией А.В. Анохина. Геологи могут изучить строение гор, которые поражают разнообразием своих очертаний, следами бывших обвалов и темными пещерами. Любители красоты увидят самые восхитительные пейзажи, роскошные картины природы. Мне удалось осмотреть в долине Куюма две пещеры, которые находятся в голой зубчатой скале, верстах в 16 от устья.
Рахмановские ключи
Знаменитый на Алтае "курорт" Рахмановские ключи расположен на высоте 1500 метров в тесной долине реки Арасана, вытекающей из живописного Рахмановского озера, и со всех сторон окружен высокими горами.
Еще задолго до прихода русских на Алтай горячие ключи были известны инородцам. Крестьянин деревни Белой Рахманов, открывший их в 1793 году, нашел здесь даже кумирню. Но в 1827 году она была сожжена охотником Мурзинцевым. Геблер, посетивший эти места в тридцатых голах минувшего столетия, еще видел остатки этой кумирни. Теперь от нее не осталось ни какого следа.
В настоящее время курорт состоит из двух ванных зданий, "номеров"; барака для больных из простонародья и дома арендатора ключей. Все эти постройки находятся у нижнего конца Рахмановского озера, близ устья речки Арасан. В большом ванном здании помещаются четыре ванны, в малом -- одна. Кроме того, есть несколько наружных ванн, устроенных на открытом воздухе. Каждая ванна представляет простой деревянный сруб, опущенный в землю. В щелях наружных ванн живут в большом количестве жабы. Температура внутренних ванн от 32° С. до 41° С., температура наружных -- 28°-30° С. всего на Арасане насчитывается до 12 теплых источников. Вода во всех источниках совершенно пресная, без малейшего привкуса, так что ее берут на самовары. По наблюдениям господина Титова она слабо радиоактивна, чем, может быть, и объясняются ее лечебные свойства.
Номера представляют продолговатое здание, разделенное дощатыми перегородками на клетушки с самой убогой обстановкой: грубо сколоченный из простых досок стол, табурет и кровать. Такой номер стоит от 50 до 80 копеек в сутки.
В бараке для простонародья обстановка еще примитивнее. Дверь из барака открывается прямо в помещение для больных, которые располагаются на нарах, лоснящихся от грязи. Снизу сильно дует. В нижней части задней стены просвечивают дыры. За помещение в бараке взимается по 5 копеек с человека в сутки.
Курорт в 1909 году находился в заведовании арендатора, который вызывал справедливые нарекания больных. Порядки или, вернее, беспорядки, заведенные им, -- вопиющие. Больные, -- по преимуществу ревматики, -- сами должны носить себе дрова. Очереди в пользовании ванны не установлено. Всюду грязь. Ванны устроены крайне негигиенично. Наполняются они самотеком, но так, что свежая вода скользит по поверхности воды и не может обновить всей воды в ванне. А, между тем, в ваннах купаются не только ревматики, но и сифилитики алтайцы. Воздух в ваннах тяжелый, спертый и насыщен водяными парами. За разовое пользование такой ванной уплачивается 10 копеек.
Русские в бараке не отделены от киргизов. Киргизы, в большинстве совершенно здоровые, издеваются над больными русскими. Не обращая ни малейшего внимания на просьбы русских, киргизы не запирают дверей, намеренно устраивая сквозняки. Легко судить, что должны испытывать ревматики, только что принявшие горячую ванну. Неудивительно, что многие больные из простонародья предпочитают жить в палатках и шалашах.
Цены на продукты довольно высокие: сахар -- 40 коп. фунт, мясо -- 10 коп. и т. п. Нередко чувствуется недостаток хлеба.
Климатические условия крайне неблагоприятны для лечения. Сейчас же за ванным зданием расположено обширное топкое болото, а за ним озеро с ледяной водой. Воздух, поэтому всегда сырой, ночи очень холодные, с густыми туманами. Часто идут дожди, как это вообще бывает в Катунских горах.
Доступ к ключам для больных очень труден: им приходится сделать верхом по горным тропинкам от деревни Берели до Рахмановских ключей 30 верст. Есть, правда, другой путь покороче, но он значительно труднее, так как идет перевалами.
Таким образом, больным, -- особенно трудным больным, -- едва ли можно рекомендовать посещение Рахмановских ключей. Только когда сюда будет приведена из Берели колесная дорога, да будут выстроены приличные жилые помещения в Арасане, больные могут посещать теплые ключи без риска для здоровья. Но за то туристу и любителю природы пребывание в прелестной долине Арасане доставит истинное удовольствие. Местность очень живописна. Окрестности очаровательны. Всего верстах в четырех от курорта рек Арасан, сжатая надвинувшимися с того и другого берега грозными скалами, низвергается большим шумным водопадом. Через него смело переброшен мостик с перилами, которых не имеют мосты обычного калмыцкого типа. Пониже есть другой водопад еще больших размеров. Эти-то водопады, представляя непреодолимое препятствие для рыбы и, является причиною того, что в чудном алтайском озере не водится даже хариусов.
От Рахмановских ключей, всего полтора дня пути до Катунского ледника, ползущего с Белухи. По пути туда перед туристом открываются виды один другого восхитительней. С гребня высокого хребта, являющегося водоразделом между Черной и Белой Берелью, турист может любоваться грандиозной панорамой снежных громад главного Катунского хребта, открывающегося здесь на значительном протяжении двуглавым конусом Белухи. По правому берегу Катуни в одной версте от ледника Геблера с высокой каменной стены срывается красивый водопад Россыпной. От Арасуна нетрудно также добраться до Берельского ледника.
Для туриста, имеющего некоторые сведения по геологии, долина Арасана представляет особенный интерес, так как носит видные следы ледниковой деятельности. Сами постройки курорта расположены на полуразрушенных древних моренах. По происхождению Рахмановское озеро ледниковым озерам плотинно-маренного типа. Особенно явственно ледниковые следы видны в полированных закругленных плитах, которые можно наблюдать в лесу по правому берегу Арасана по пути к водопадам.
На окрестных балках турист в июне может любоваться роскошными альпийскими лугами во всей их красе. В это время здесь можно встретить целые поля красавцев альпийской флоры Алтая -- розово-фиолетовые корзиночки зопника, цветы изящной двуцветной горкуши, крупных синих алтайских фиалок, румяных азиатских огоньков, лютиков оттенков синего и желтого...
Но уже в июле картина альпийского луга сильно изменится. Киргизы сюда на горные выси, в самый разгар лета, пригонят с Бухтармы отары овец и табуны лошадей, которые выбьют и вытопчут цветочные луга алтайских белков. Яркая красота тогда потускнеет.
НА ЛЫЖАХ
Мы с Акпаем немножко ошиблись в расчетах: хотели дойти до прииска, населенного русскими, в два дня и потому из аула отправились в четверг. В пятницу рассчитывали прийти, вымыться в бане, а в субботу присоединиться к русской культуре по случаю Пасхи.
Ошиблись мы в расчетах потому, что понадеялись на вешний снег в горных впадинах, а он растаял до полден, и мы принуждены были наши лыжи почти всю дорогу тащить на себе.
Тащились, злились, не разговаривали друг с другом. По правде - злился один я, потому что я мечтал о русской избе с самоваром, о самодельном куличе, о бане, а главное, о русских людях, с которыми хотел поболтать на русском языке. В киргизах - на нем приходилось только ругаться.
Шли, пыхтели, падали и поглядывали вверх, нет ли белого гладкого насту, чтобы скользнуть по нему хоть двести сажен. Но вместо снега нам то и дело попадались коричневые ростки кандыку и желтые, еще не развернувшиеся цветки подснежников. Даже досада брала на весну: уж больно она торопится.
Акпай, мой проводник и сотоварищ, тридцатилетний, низенький и коренастый киргиз с расстегнутой обнаженной грудью, похожей на кирпич, сбросил малахай, сдвинул с верхушки на лоб свой аракчин и, обернувшись, произнес, наконец, по-русски:
- Фу, язбит ева!.. Бристал!..
- Пристал, так посиди! - говорю я ему, а сам давно рад до места, только сознаться не хотелось.
Ведь мы уже второй день шли.
Акпай сел, сбросив котомку с сухарями и чайник с припасами: солью, чаем, сушеным козьим сыром и спичками. Я бросил ружье, лыжи и тючок кое-какой верхней одежды и сел с ним рядом.
- Ну, скоро дойдем? - сердито спрашиваю я его по-киргизски.
- Я пошом знаю, ти шаво сергишься?.. Я бийновать шаво-ли!.. - отвечает он по-русски и не менее сердито.
Лицо его, лишенное растительности, черное и лоснящееся, строго морщится, а на лбу обильный пот. Теперь мне показалось, что ему лет шестьдесят.
- И зачем тебе туда понадобилось идти? - удивленно спрашивает он меня уже более мирным, но упрекающим тоном по-киргизски.
- Надо, служба заставляет!.. - уклончиво отвечаю я.
- Служба!.. - передразнивает он ворчливо и сплевывает перед табачной понюшкой. Он вытащил бычачий рожек, обложенный серебром, отомкнул его, сделал кукиш и натряс табаку. Затем вложил в одну ноздрю, в другую, сладко сморщился и визгливо чихнул... Слезящимися глазами поглядел на меня, подмигнул и хитро улыбнулся.
- Корошая!.. - сказал он опять по-русски.
А потом, ободренный и веселый, поднялся, обвесился ношею и полез опять в гору...
Я лежал на спине круто под гору, мне видно было небо и землю, и так не хотелось идти. Солнце краснело перед закатом, а окрестные волны холмистых степей трепетали в струях марева.
- Подожди! - кричу я ему.
- Айда! - отвечает он не останавливаясь и ползет в гору, как четвероногий.
Встал я и поплелся вслед за ним, проклиная собственную затею. Когда поднялись на вершину, солнце погрузилось за далекий горизонт, и сразу сделалось холодно. Мы остановились, выбирая направление дальнейшего пути и смекая на счет предстоящего ночлега.
Но Акпай, присмотревшись к окрестностям, объявил, что мы прошли только половину дороги.
Я так и плюнул с досады!.. Но Акпай меня утешил:
- Ничего, завтра дойдем!
- Да, тебе хоть послезавтра! - негодую я на него, хотя отлично знаю, что он совершенно невиновен передо мной, - ведь, мне обязательно завтра надо, а то вся наша затея пойдет прахом... А главное - соображаю про себя, - не вымоюсь я в бане!
По оврагу остатки снега мы быстро спустились на лыжах вниз по речке и около кустарника расположились на ночлег.
На завтра совсем отнялись ноги, а Акпайка шагает, ему нипочем, обошелся. И уверяет, что теперь близко. Но это близко только хуже раздражает, - все время ждешь: вот-вот покажутся избушки, вот дымком запахнет или собака залает... Но нет, ничего не слышно и не видно!
Шли, шли; изнемог я, дело к вечеру, а тут еще громадный подъем на гору... Посмотрел я, покачал головой, сбросил шапку с вспотевшей головы и скомандовал:
- Стой, Акпайка!
- Но, потом?.. - сердито спросил он... Он всегда, когда сердился, начинал говорить по-русски.
- Ночуем тут!..
- Ти, што ти, Бог с тобой!? - удивился он и двинулся было дальше, но я уцепился за него и напомнил ему о понюшке...
О расположился, понюхал и смягчился.
- Сколько верст еще будет, скажи по совести?
Акпай глубокомысленно сосредоточился, склонил голову на колени, сплюнул и уверенно сказал:
- Пять будет, делом говорю!..
- Пять верст?!. Да это надо идти целую вечность!.. Нет, брат, надо ночевать!..
Спустились немного ниже к снежному пятну, насобирали таволги и, голодные и опечаленные, сели у котелка, туго набитого скристаллизовавшимся снегом... А сами стали грызть старые сухари, бережно подбирая всякую крошечку.
Ночь спустилась быстро, и Акпай расположился уже спать.
В небе высыпали звезды.
- Акпай!
- А?..
- Ты чего-нибудь о звездах знаешь?..
Акпай испуганно приподнялся.
- А?.. Какой "збезды"?
Он, вероятно, подумал, что я о зверях каких-либо спросил.
- Спи, ложись! - с досадою сказал я и уперся глазами в небо.
Было так тихо и пустынно, что стало как-то даже странно, что мы живем. А главное, совсем не было никаких признаков наступления праздника. Просто шла по небу ночь, она уйдет, настанет день, снова уйдет, снова настанет день и ночь, и так без конца и во веки...
Становилось холодно, а хворост в костре догорал, и угольки подернулись тоненьким белесым пеплом и потрескивали...
- Акпай!
- А?..
- Ты сказки умеешь рассказывать?..
- Какой "сказки"? - опять всполошился он и категорически отрезал:
- Уйди, я спать хочу!..
- Ну, спи, черт с тобою, когда так!..
Я пошел собирать хворост, и мне почему-то одному на склоне горы, вдали от товарища, стало жутко. Я сел на камень и прислушался.
Но ни одного живого звука нигде не было слышно, только далеко внизу журчал ручей, и казалось, что кто-то говорит, говорит без конца... Будто старая ведьма нашептывает колдовские наговоры. Я пошел к костру. Сел, подбросил хворосту и размечтался.
Акпайка спал, а мне было немножко грустно, немножко весело. Вспомнились города и села, в которых скоро, как по команде, ударят в колокол... И главное, думалось мне, что это по лицу всей земли русской и в один и тот же час!..
Если бы слить весь этот звон в один общий хор - рев получился бы невообразимый!.. Прямо-таки должны разверзнуться небеса!..
- Как это славно!.. - умилился я и почувствовал, что вот сейчас она, эта Русь, не спит, вся бодрствует и готовится к одному, всех объединяющему часу, к торжественному часу воскресения во всех сердцах мира и доброты взаимной!..
И захотелось мне с кем-либо об этом поговорить, горячо, желанно.
Я подошел к Акпаю, ласково тронул его за плечо, разбудил и дружески спросил:
- Акпай! А ты знаешь, какой у нас праздник сейчас начинается?
- А? - спросонья сердито спросил он, но по тону моего голоса понял, что я хочу сказать что-то важное... Мне даже показалось, что он вдруг пожалел меня и внимательно насторожился.
- Сегодня у нас начинается Пасха!.. Понимаешь? Большой праздник!..
- А-а, Пасха... Пасха!.. Знаем, как же! - почтительно и еще более мягко заговорил он, и кивал головою. Он отодвинул от костра свои лыжи, чтобы они не сгорели, и, достав табакерку, приготовился меня слушать.
- Так вот, Акпай, в этот день все русские делаются добрыми.
- А, корошя, корошя!.. Ета корошя!..
- А потом, после Пасхи, опять забывают Бога и делаются злыми!..
- А, ета кудой, кудой!.. Делом говорю! - серьезно и участливо вставляет свои слова Акпай. Мне показалось, что ему сейчас не больше пятнадцати годов.
И был он мне в это время таким понятным, близким, как брат родной. И я разговорился с ним так, как давно ни с кем не разговаривал, и проговорили до зари...
А потом взвалили мы на плечи лыжи и, молча, сосредоточенные и усталые от бессонной ночи, поплелись дальше, праздновать русскую Пасху на прииске.
СКАЗКА-БЫЛЬ
(Из книги “Алтай – жемчужина Сибири”).
Август подходил к концу.
Близко возвращение к будням сутолочно-трудовой равнинной жизни куда-то в Томск или Петербург.
Симфония паломничества в царство Хана-Алтая вот-вот прервется сентябрьской непогодой и непроходимостью горных путей.
Перед прощанием с высотами нужна какая-то торжественная заключительная нота.
Преддверие суровой осени так изумительно и так волнует. Склоны гор покрылись всеми красками.
Мощные мохнатые кедры, протягивая тысячи тяжелых шишек с поспевшими орехами, приводят в неистовство все бесчисленное население белок, лихорадочно спешащих со сборами зимних запасов.
По горам прохаживают ветры, прохладные даже при полуденном солнце. Они сметают с гор все тучи, все туманы, как будто для того, чтобы лесам, горам и рекам ни что не помешало молитвенно смотреть на синеву небес. Как будто, глубоко вздохнувши ветрами, Хан-Алтай безмятежно созерцает солнце и небо и слушает тишину задремавшего лета, уставшего от обилия и тяжести земных плодов.
Пора… Теперь самое лучшее время для поклонения Белухе. Теперь она во всей красе и ясности.
Вместе со смелым медвежатником и молчаливым старовером Агафоном Лукичем, верхом на лошадях мы достигли последнего жилого пункта – одинокой пасеки, заброшенной в горном ущелье. Здесь мы провели более суток, отдыхая и подкармливая лошадей. Лысый, добрый дед-хозяин вздыхал и удивлялся нашему решению переваливать Катунские хребты так поздно, когда все вершины гор уже покрыты снегом. Недели через две он собирался запечатать пчел в теплом омшанике и спускаться на зиму на нижнюю свою заимку.
Однако, видя, что мы непоколебимы, он решил благословить нас и сказал:
- Ну, да ладно: смелым Бог помогает…
Рано утром мы распрощались с дедом, сели на коней и тронулись на Север.
Напряженно и торжественно шумела где-то в глубине ущелья одна из многочисленных алтайских Громотух. Но вместе с этим отдаленным шумом торжественно молчало все вокруг. Беззвучно прыгали по кедрам белки, беззвучно падали позолоченные листы с берез. Не шелохнутся острые верхушки пихт. Не пискнет птица. И запахи хвои и прелых трав смешиваются с особым запахом прохлады, невидимо струящейся от выпавшего на высотах снега.
Сквозь чащу деревьев изредка проплывает мимо синий угол дальнего ущелья, мелькнет пятно снегов на высоте, блеснет бирюза какой-либо реки внизу, и снова лес и камень, а между ними извивается едва заметная наша тропа.
Все выше и круче, все извилистей наш подъем и вдруг – обрыв и рев новой, бурной Громотухи, которую нам предстоит перебродить множество раз.
Здесь любование красотой природы и упоение тишиной ее внезапно прервалось и началось ее познание борьбой, мучительной и полною опасностей.
Здесь правда красоты взглянула в наши лица звериными глазами, а природа обняла лохматыми и мощными объятиями неумолимого дракона.
Волны Громотухи уронили моего коня, и я познал всю алчность горных водопадов, когда вместе со мной летели вниз и грохотали камни, обточенные тысячелетним усердием кипящего потока.
Но тут же я познал и радость: мой конь был цел. Только сорвал кожу на одной ноге, застрявшей меж камней. Порадоваться за свое спасение я не успел – впереди были новые и новые опасности и одоления реки, которая местами была нашей единственной дорогою между отвесных скал.
Так брали мы препятствия к высотам более двух дней. Тропа наша часто терялась в речках, в щебне, смешанном с болотистой тиной, в целине скалы, в непролазных чащах вереска, в нагромождениях огромных осыпавшихся с гор камней или на твердых утрамбованных веками мхах альпийских лугов. Были долгие часы, когда лошади не могли уже идти от изнеможения, но не могли и останавливаться, так как жидкая земля, смешанная с каменьями, не могла держать их и засасывала, как болото.
И вот первая радость: мы выехали на свежее снежное поле. Оно разостлалось на необъятные широты и вначале показалось, что ужасный путь окончен. Но когда снег стал глубже, а тропа под ним совсем исчезла, Агафон поехал наугад, и я увидел, как наши лошади, то и дело попадая на россыпи камней, проваливались в засыпанные снегом каменные щели. И скоро позади нас на белом снегу стала оставаться красная от кровяных брызг тропа. А окровавленные восемь лошадиных ног все время попадали в невидимые капканы и, выдергивая из них ноги, попадали в новые, еще более опасные… Моментами, когда, переводя дух и как бы размышляя над дальнейшим шагом, лошади в неловком положении стояли на камнях, мне хотелось крикнуть Агафону:
- Поворачивай обратно!
Но Агафон был молчалив. Он спокойно и сурово озирался и ласковым цоканьем губ посылал коня дальше. Он был предусмотрительней меня: из-за пазухи достал большие окуляры с дымчатыми стеклами, тогда как я уже не мог глядеть на снег. Был безоблачный день, и белизна снегов на высоте беспощадно ослепляла меня.
Я знал, что далеко внизу еще зеленеют отавы на лугах, ласково играет золото берез, оранжевыми стенами стоят осиновые рощи и среди темных монахинь-пихт, смеются зазывающим румянцем, вкраплины поспевшей рябины. С каким бы умилением я там склонил колена на бархат скошенных лугов перед угрюмыми, распростершими свои мохнатые лапы лиственницами. Но с белой высоты ничего не видно, кроме дымчатой синевы далеко внизу и сплошной острой белизны вблизи. А от холода разостланных вокруг снегов даже самое солнце казалось холодным.
Седло на лошади качалось и ездило то вперед, то назад, то в стороны… Зная, что под ним спина у лошади изранена я пытался слезть, идти пешком, но Агафон кричал:
- Обутки изорвешь – тогда погибель… Садись, не балуй…
Я подтягивал подпруги и садился, но подпруги скоро вновь ослабевали, ибо лошадь истощалась и худела с каждым часом. Но все-таки она везла меня и ползла, как муравей по бесконечному отлогому подъему. И, казалось, нет надежды, кончить эту рыхлую, покрытую ослепительно-блестящей ледяною коркой, снежную пустыню. Заснула мысль, окоченели ноги и как будто приросли к стременам. Потом отупело чувство жалости к измученной и окровавленной лошади, которая уже шаталась от изнеможения, храпела от натуги, на удилах у нее показалась кровавая пена, от разбитых при падениях губ. На выпуклых глазах – слезинки… Ноги ее были точно оскальпированы до колен… Как в бреду, я понял, что предприняв эту поездку, я свершаю преступление, которое никогда не может быть мне прощено.
А вокруг все шире, все мертвее разрасталась белая пустыня. И не было пути, ни маяка, ни пристанища, ни даже хвороста, чтобы согреть чайник и оттаять ноги. И даже цель исчезла. Зачем, куда и для каких благих намерений я ехал, мучая проводника и лошадей, и самого себя?
Агафон угрюмо молчал и беспокойно вглядывался вперед. Опытный, бывалый, он все-таки был встревожен. Наконец, на одной из передышек лошадей он глухо произнес:
- Года три тому – четыре мужики так же вот сплутали… - Лошадь его тронулась и он умолк. И только через полчаса на новой передышке добавил: - Накатилась туча, повалил, брат ты мой, снежина, сбились, лошади у них замаялись, упали… И опять молчание, долгое и жуткое, после которого идет развязка: - Один свалился к калмыкам, обыгал, а трое так и… Через год одно седло да кости лошадиные вот тут же где-то разыскали ненароком.
Я понял назидание и удивлялся доброте и мужеству, и тонкому укору этого чужого человека, который для моей фантазии рискует лошадью, а может быть и жизнью. От холода и голода, от тупого оцепенения всего тела я уже утратил всякий страх за собственную жизнь, но разум где-то теплился и медленно терзал:
“Все равно забудешь все тяжелое и там, вдали будешь красиво лгать о горной красоте… И будешь свою ложь облекать в нарядный вымысел, в легенду, в сказку, но никогда не скажешь всю правду до конца об этой мертвой, жуткой пустыне”.
А лошадь качает и баюкает, и свет слепит до боли, до отчаянной тупой тоски. И вдруг впереди навстречу едет всадник… Как будто добрый вестник из другого мира… И как он был велик, значителен и дорог сердцу в этой мертвой белизне! Это был калмык-охотник, с тяжелой кремневой винтовкой за плечами. Широкое и темное, обветрившееся на высоте лицо его испуганно нам улыбалось. Подъехав ближе, он беспокойно стал пинать свою лошадь в бока, чтобы скорей с нами разъехаться. Позади его седла висела пара соболей, свежих еще не снятых и он боялся за их целость. Мне захотелось задержать его, по-братски поздороваться и побеседовать. Я протянул руку к поводу его коня и спросил:
- Далеко до Белухи?
Но он еще испуганнее стал понуждать ленивую лошадь и, обрадовавшись протоптанной нами тропе, поехал дальше. Лишь отъехавши, он оглянулся и тонким голосом с улыбкой пропел:
- Уй-ео!.. – что значило: “Белуха недоступна”. – И медленно исчез, как никогда не бывший.
И снова никого вокруг. Ни птицы, ни змеи, ни мухи. Агафон блеснул большими белыми зубами из черной бороды и облегченно улыбнулся:
- Это Бог послал нам калмыка. Гляди, дорожку нам наметил…
И еще был вестник жизни, как маленький, но радостный обман на фоне необъятной мертвой правды.
На снежном поле показалось небольшое озерцо, а на берегу его застрекотал и скрылся в россыпь камней быстрый соболь с темною полоской на спине. Распущенный хвост его мелькнул еще раз из-за камней и вновь исчез, и все вновь стало пустынным и необитаемым.
Взгляд мой мимоходом задержался на скале около озерца. Но солнце из озера так ударило светом, что взгляд мой опять потух в блистании снегов. Осталась лишь мимолетная радость показавшимся вестникам жизни, исчезнувшим, как обман. И снова ехали мы по снежной пустыне. Мысль и тело снова отдались во власть усталости, но где-то тихо дремала вера в новое явление обмана. И как во сне все неожиданно и сразу изменилось. Как будто кто-то поднял занавес – перед глазами выросла и поднялась до неба или с неба опустилась – не упомню, не успел заметить – развернулась синяя взлохмаченная горная стихия – даль. Да, это был обман, сказочный, далекий обыденной правде. Лишь несколько минут спустя я кое-как определил, что мы повисли над глубокой голубой долиной, по которой там внизу, едва белея, вытекает справа только что упавшая из ледников великая река Катунь, та сказочная Катынь-Су…
А ближе к нам, на одном из уступов, вернее в складках гор, как серебряная мелкая монета блеснуло несколько озер.
И торжественно прозвучал голос Агафона, остановившегося на обрыве.
- А Ее видишь?
Я взглянул через долину прямо в даль на север и ничего не видел, кроме белого, чуть заснеженного облаками, северного небосклона… Но когда поднял глаза выше, то увидел ровно проведенную косую линию резко разделявшую белое от голубого.
- Это только лишь крыло Ее… - сказал Агафон, и я почуял, что он слово Ее произнес значительно, с заглавной буквой. Только тут я понял, и увидел, что принятое мною за небосклон – было частью чего-то волшебно-величавого…
Как белое, трудно вообразимое по величине крыло, косина эта спустилась откуда-то с небес и распростерлась над синеющими далями.
- Головы Ее отселя не видать, - промолвил Агафон, мечтательно проводя глазами от нижнего конца крыла на высоту. И прибавил: - завтра около обеда, даст Бог, всю увидишь. И тронул лошадь с новой крутизны.
Скользкая, опасная, едва заметная тропа опять зазмеилась вниз, в неведомую пропасть, а белое крыло быстро поднялось куда-то в высоту, или опустилось по ту сторону земного горизонта – не упомню. От волнения не уследил.
Откинувшись спиною на спину коня, я почти не видел, что впереди. Прыгая через рвы и коряги, катясь всеми четырьмя копытами по камням, или изворачиваясь меж опасных острых и коряжистых деревьев, наши лошади продолжали свой мучительно-опасный путь… Из глубин ущелий снова стало доноситься отдаленное рычание потоков и путь наш то и дело повисал над новыми отвесными пропастями окружающей сказки-правды.
И как всегда в горах – как только мы спустились в первое ущелье – сразу наступила ночь. Мы ехали, пока настала тьма, и пока наш дальнейший путь не стал полной неизвестностью.
Мы спешились и кое-как расположились на ночлег. Разожгли костер и, вскипятивши чайник, бережно разделили сухари и порцию нашего сухого ужина.
Агафон повеселел и стал рассказывать о своих медвежьих приключениях. Борода у него густая, черная, с редкой проседью, а зубы белые. Передернувши широкими плечами, как от озноба, он вдруг повернулся спиной к костру и лицо его покрылось тенью.
- Места тут самые медвежьи… - объявил он мне спокойно. – Года четыре тому с Тимохой Анкудиновым ударились мы об заклад, поспорили: он бает, будто я не осмелею на медведя без ружья… А я ему: нет, ты не осмелеешь, я не побоюсь… Заложил он мне седло под серебром, а я ему четыре соболя… Ударилися по рукам – честь честью… Приехал и вот в это самое, кажись, ущелье… Завтра угадаю место… - Агафон замолк, прислушался, поднялся на ноги и прервал рассказ: - Не иначе, как Михайло подкрадывается… Ишь, лошади, как бросились к огню… Давай-ка разведем костер побольше…
Мне делается жутко, но вместе с тем какое-то упрямство заставляет думать, что мужик ломает дурака, чтобы попытать меня. Смело иду в гущу леса за дровами, но ломая сучья валежины, то и дело вглядываюсь в тьму и слушаю.
Слушает и Агафон, потом вдруг разражается нечеловечески диким ревом… Я замираю на месте и слышу, как на рев его отвечает еще более дикое рычание… В одном, потом в другом месте… Лошади шарахнулись к огню. (Откуда прыть взялась!)
- Слышал? – спрашивает меня Агафон шепотом – медведи!
- Да, слышал – отвечаю я серьезно.
- Слышал! – вдруг громкой песней могуче прокричал Агафон.
- Ыша-ал… Ы-ша-ал… - отвечают в тех же местах медведи…
Вдруг мы начинаем громко хохотать, а с нами начинают хохотать и медведи… И ущелье наполнилось ужасным диким хохотом.
Мы наложили на костер большие бревна, наложили кедровых веток и сухого хвороста, и когда костер озарил наши лица, Агафон сказал серьезно:
- А ты не шути, паря, ежели какие были близко – мы их все-таки отпугнули… Они трусы-ы, не хуже нас с тобой…
Я снова оглянулся и заметил, что от яркого костра тьма окружавшего нас леса сделалась еще чернее и что лошади, не прикасаясь к траве, испуганно храпели и, вслушиваясь в тьму, беспокойно топтались на одном месте.
Так я и не узнал – был ли возле нас медведь, или не был. Но только явственнее услыхал я теперь шум ближнего потока, который был похож на рычание множества медведей. Агафон же, усевшись поудобнее возле костра, стал спокойно продолжать рассказ:
- Ну, вот, отбборились мы, пошли на зверя. Штук пять мы подняли тогда огромадных. Ну, три испугались и ушли. А двое, брат ты мой, поперли на меня. Тимоха на кедровину залез с ружьем, для случая сидит, а я внизу, сам друг с топором. И вижу дело мое плохо: оба встали на дыбы и с двух сторон – ко мне!.. Вижу я, одна осталась у меня дорога – к смерти. Ну, тут охотник делается не в себе. Раз погибать – значит, вали, что Бог пошлет, наудалую. Снял я шапку, подбежал к одному вот так как до тебя, кинул шапку вверх. Он скок за ней, а я в эту самую минутку топором другого по башке… Ну, мой Тимоха, слышу, грохнул из ружья того, которого я шапкой обманул. У Агафона вырвался коротенький смешок. – Ты понимаешь: не похотел Тимоха мне дать седло. Дескать, ежели бы он не стрелил, медведь меня задрал бы. Так, вышло, зря поспорили. А рисковал я ненароком… - заключил он свой рассказ и снова замолчал, прислушиваясь к темноте ущелья. Я еще раз понял, что Агафон совсем не из шутливых и придвинулся к костру поближе. Огонь мне жег лицо, а спина зябла. Тогда я повернулся к костру спиной и стал вглядываться в темноту гор и леса. На меня смотрела вся великая лохматая и жуткая правда, и рычание потока вырастало и приближалось, превращаясь в хохот, рев и стоны. То как будто нарастал хор из сотен мужских голосов, то вдруг тысяча женских, баюкающих и ласкающих покрывала его своим дивным аллилуйа… И нельзя было поверить правде, и нельзя было не верить прекрасному обману.
Так, сливаясь с правдой и обманом, полный страха и ничем неуязвимой радости общения с этой стихией, я, наконец, отдал себя во власть ее покорно и доверчиво… Вскоре у меня уже не было ни страхов, ни сравнений, но проносились разные видения и вырастали в новую крылатую, едва оформленную детскую сказку. Сказка эта была так реальна и возможна, что я верил в ее осуществление, как малое наивное дитя. И я заснул, забыв, где мы и что нас окружает… Долго ли я спал – не знаю, но громкий оклик Агафона разбудил меня:
- Гляди, зипун-то на тебе горит!
Вскочив, я сбросил свой зипун и стал тушить быстро разраставшуюся круглую дыру на рукаве.
А молчаливый Агафон опять стал развлекать меня рассказом. Очевидно он боялся одиночества и в рассказе прятал от меня тревогу. И лошади, и я, и оставшаяся дома семья его – все мы в эти минуты несомненно отягчали его сердце тревогою; пройдет ли ночь благополучно? В первый раз, именно на этом дне горной пропасти, я открыл в нем большого человека. Всегда простой, скупой на слово, тонкий в обращении, он и теперь прятал от меня эту огромную тревогу. Но вместе с тем, вырастая в моих глазах, как истинный богатырь духа, он превратился для меня в лучшую надежную защиту, под которой никого и ничего не следует бояться. И наша беседа сократила ночь. Лишь когда на небе показались признаки рассвета, Агафон в предутренних сумерках нарвал поблекшей ржавой травы, дал лошадям, а я прикурнул у потухающего костра. Сладок был мой краткий сон в то время, как Агафон, не смыкая глаз, поддерживал костер и ухаживал за лошадьми.
- Вставай, пора! – слышу я, наконец.
Открыв глаза, я увидал на небе первый косой луч из-за вершины гор. Агафон стоял уже у оседланных, готовых лошадей. Глаза его лукаво подмигнули мне. Он поманил меня рукою в сторону от нашего ночлега и, отойдя шагов тридцать, наклонился и многозначительно показал на землю.
- Видишь? – спросил он.
Да, я видел. Свежие, скользившие, с красноречивыми царапинами от когтей, по косогору шли следы медведя.
- И не один он был. Гляди сюда!
Я посмотрел – немножко выше в косогоре шли другие следы, меньшего размера.
- С супружницей пожаловал… Давай-ка, с Богом, поторопимся… Они, понятно, днем не тронут, а ежели встретятся, могут лошадей перепугать. Тут в лесу лошадь бросится, напорется на сук – тогда взыскивай с него убытки. Агафон ухмыльнулся и, закрепляя мое глубочайшее почтение к его личности, пошутил:
- И на суд по безграмотности не явится…
Садясь на лошадь, я заметил, что седло на ней было приподнято. Агафон прискорбно объяснил:
- Спины лошадям раздуло… Опухоли, как подушки… Теперь опять то и дело надо подпруги подтягивать…
Лошади под нами шли, как на чужих ногах. Они сдержанно стонали от боли; и в то же время, точно понимая, ускоряли шаг от медвежьего царства.
Вскоре начался подъем на новый, еще более высокий и мучительный, но предпоследний перевал. К полудню мы были снова на широком снежном поле. Перед нами лежал ослепительный и бездорожный путь, в то время, как пройденный вырастал, как новое, еще большее препятствие назад, домой… Вырастали горы, вырастали снежные поля и россыпи и множились и вырастали новые медвежьи перепутья… Казалось, что мы с каждым шагом все более и безнадежнее отрезали себе отступление назад. А тут как раз, на небе появилась туча. Серая и хмурая, она подкрадывалась к солнцу, чтобы вместе с ним отнять у нас все радости и все надежды.
И странно было слышать голос Агафона, такой простой и примиренный, чуждый белой тишине, но вместе с тем победный, человеческий:
- Теперь уж скоро…
И после долгого молчания прибавил с теряющейся в черной бороде улыбкой:
- Вода там те-оплая! – Вымоемся, выспимся… Лошадей на луг отпустим. А можно и покрасуемся…
И в этом “покрасуемся” еще более засветилась большая Агафонова душа.
От этих слов и от Агафоновой улыбки я вспомнил вчерашнее видение белого крыла великой высоты, и не только вновь затеплилась надежда, и прошли все боли и тревоги, но как будто в связи с этой мыслью и туча, грозившая солнцу, повернула прочь и стала удаляться к западу. И весь тяжелый путь озарился смыслом какой-то неведомой приближающейся радости.
К закату дня перед нами развернулась новая лиловая долина с голубым полукруглым озером…
Вот тут хотелось бы найти наиболее простые, но наиболее сильные слова… Ибо здесь не нужны были не только слова, но и никакие мысли, никакие сравнения не могли прийти в голову. Было одно молчание, и Агафон, мой суровый спутник, не нарушил этого молчания ни одним словом.
Ибо тут началась непередаваемая сказка – быль… Нет, и эти слова бедны для определения тех замолчавших чувств, которые были одним немым изумлением и восхищением.
Ветер, что прохладою своей коснулся моего лица – был непосредственно с Ее снегов… Разве можно определить величие этой минуты? Ветер от Ее снегов, Ее дыхание, близкое благословляющее дуновение от белых сверкающих крыльев высот, на которых никогда, ничья нога, ни человека, ни зверя, ни даже птицы не ступала.
Нет, нет, это не мечта, не детский сон, не грезы, а неповторимые минуты: я вижу оба Ее белые крыла, я вижу обе главы Ее, те самые, те самые, которые когда-то в снах моих казались синими, развернутыми над волшебным замком, крыльями… Пусть для неверующих будет сказкой и обманом то, что перед ликом этой белой высоты вырастало в моем сердце в неведомую правду – истину… Ибо именно тут перед Ее ликом в душу мою опустился луч познания, неизъяснимого словами, но столь красноречивого в безмолвной радости… И захотелось мне отнести в мир хотя бы малую крупицу этой радости… Нет, нет! Словами этого нельзя сказать…
…Когда мы спустились в синюю долину и подъехали к Рахмановскому озеру, то прежде всего, чтобы скорей согреться, из простого деревянного барака пошли к источникам…
И вот в момент, когда я погрузился в горячую их воду, я снова испытал прикосновение ко мне той новой для меня, животворящей силы, которая раз навсегда исцелила меня от какого-то духовного недуга. Я погрузился в эти воды одним, а вышел из них совсем другим человеком. Не грезу и не сказку вынес я из этих вод, но твердую, как камень веру, в небывалую на земле жизнь, которая должна и может быть озарена великой радостью познания и достижения.
Я познал там радость в том простом явлении, что вот в царстве мертвых льдов и снега, в складках диких гор, среди суровых лесов, из-под тяжелых камней бьют теплые ключи, такие ласковые, согревающие и целительные воды. Осмыслить только этот простой знак природы и тогда станет понятным, почему неиссякаема радость у тех немногих, которые познали простоту во всем, и несмотря на бури зол не расточили своей радости. И чем более они дают ее другим, тем более она растет у них и светит всем, как солнце.
Нет, нет! Я совсем не говорю о тех великих людских радостях, которые в ближайшем будущем даст техника и разум человеческий. Ибо я не думаю, чтобы прилетевший на высоты гор Алтая на машине мог понять ту радость, что испытывает простой путник, одолевший горы ценой великих жертв и мук…
Но пусть порадуется каждый своей радостью… Пусть порадуются даже те, кто в будущем применит свои мысли для извлечения неисчислимых благ из недр и вод Алтая… Пусть порадуются и те будущие здесь строители, трудами и усилиями которых здесь засверкают башни храмов и заблестят крылья летательных машин… Путь порадуются и те, после труда которых из горных глубин потоками польется серебро и посыпятся самоцветные каменья… Пусть порадуются и те, перед новыми откровениями которых Алтайский радий победит все злобы мира и посеет в нем лишь радость истинного братства… Эту красоту и радости земли, я знаю – люди будут строить скоро собственными руками… Но нет и нет! Я говорю о высших радостях, о радостях неумирающих, о радостях прикосновения к сокровенному дыханию природы, о радостях великого духа горных откровений, которые грядут…
Ах! Снова нет! Ведь я сказал, что этих радостей нельзя объяснить никакими словами, как нельзя словами и никакими красками объяснить всего значения и величия красот Алтая. Ибо это радости труда и подвига, надежды и улыбки, это радости тихой молитвы и молчания. Это радости любви к земле и к человеку, к птице и зверю, к небу и звездам – это радости горной чистоты сердца… Эти радости для тех, кто видел в ясный августовский день Белуху и кто мог унесть ее в просторы жизни в своем сердце…
…Без грусти я прощался с Ней с последней высоты, которую мы одолели для нашего обратного пути. Без грусти, но с торжественною клятвой всегда носить ее в себе, как символ достижений.
Она лежала на лиловых крыльях своего подножия во всей блистательной и лучезарной наготе. Агафон снял шапку, конфузливо, тайком перекрестился, отвернулся и молчал. Я знаю – он почуял Бога и трепетно переживал величие минуты. Я же увидал, что все окрестные горы, все ущелья и долины рек внизу, в этот час были покрыты сплошною пеленой туманов, белых и пушистых, как покрывало из страусовых перьев и из перламутра. Как будто никто и ничто внизу не должны были увидеть, как эта жемчужная красавица земли, сбросив с себя все покровы, вся обнаженная, протягивала солнцу свои девственные груди с белоснежными сосцами, полными томленья и молочной неги… И в то же время вся Она, казалось, плыла на сонме облаков. Точно это была сама царица мира, которая, раскинув перед синею безоблачною высотой небес свои объятия, в нежном томлении ожидала своего божественного жениха.
И чуялось, что вот он скоро на своем заоблачном коне покажется над горизонтами в причудливых доспехах победителя – богатыря.
И тогда начнется новая жизнь, еще не знаемая человеком – сказка-быль. Та самая, о которой пока можно только молчать, ибо мощь и истинная красота невыразимы, как музыка звезд.